Неточные совпадения
Тяжелые, холодные тучи лежали на вершинах окрестных
гор: лишь изредка умирающий ветер шумел вершинами тополей, окружающих ресторацию; у окон ее толпился народ.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в
тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое
горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как
горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с
тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял
тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу
горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь
тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком
горе, а между тем, странно, и в
горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в
горе, от слез стало бы легко…
— За все, что вы перенесли, Иван Иванович. Вы изменились, похудели, вам тяжело, — я это вижу.
Горе ваше и бабушки —
тяжелое наказание!
После завтрака, состоявшего из
горы мяса, картофеля и овощей, то есть
тяжелого обеда, все расходились: офицеры в адмиралтейство на фрегат к работам, мы, не офицеры, или занимались дома, или шли за покупками, гулять, кто в Портсмут, кто в Портси, кто в Саутси или в Госпорт — это названия четырех городов, связанных вместе и составляющих Портсмут.
Бахарев сегодня был в самом хорошем расположении духа и встретил Привалова с веселым лицом. Даже болезнь, которая привязала его на целый месяц в кабинете, казалась ему забавной, и он называл ее собачьей старостью. Привалов вздохнул свободнее, и у него тоже
гора свалилась с плеч. Недавнее
тяжелое чувство разлетелось дымом, и он весело смеялся вместе с Василием Назарычем, который рассказал несколько смешных историй из своей тревожной, полной приключений жизни.
Привалов свободно вздохнул, когда они вышли на широкий балкон, с которого открывался отличный вид на весь Узел, на окрестности и на линию Уральских
гор,
тяжелыми силуэтами тянувшихся с севера на юг.
Большие восковые свечи
горели тусклым красным пламенем; волны густого дыма от ладана застилали глаза; монотонное чтение раскольничьего кануна нагоняло
тяжелую дремоту.
Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков, что тут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь, и кажется, по преимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о
тяжелой судьбе нашей сельской женщины, болезнь, происходящая от изнурительных работ слишком вскоре после
тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов; кроме того, от безвыходного
горя, от побоев и проч., чего иные женские натуры выносить по общему примеру все-таки не могут.
Между тем гроза стала удаляться, но молнии еще долго вспыхивали на небе, отражаясь широким пламенем на горизонте, и тогда особенно отчетливо можно было рассмотреть контуры отдаленных
гор и
тяжелые дождевые тучи, сыпавшие дождем вперемежку со снегом.
На другой день погода была пасмурная, по небу медленно ползли
тяжелые дождевые тучи, и самый воздух казался потемневшим, точно предрассветные сумерки.
Горы, которые еще вчера были так живописно красивы, теперь имели угрюмый вид.
В ночь с 25 на 26 июня шел сильный дождь, который прекратился только к рассвету. Утром небо было хмурое;
тяжелые дождевые тучи низко ползли над землей и, как саваном, окутывали вершины
гор. Надо было ждать дождя снова.
Лудевую фанзу мы прошли мимо и направились к Сихотэ-Алиню. Хмурившаяся с утра погода стала понемногу разъясняться. Туман, окутавший
горы, начал клубиться и подыматься кверху;
тяжелая завеса туч разорвалась, выглянуло солнышко, и улыбнулась природа. Сразу все оживилось; со стороны фанзы донеслось пение петухов, засуетились птицы в лесу, на цветах снова появились насекомые.
Да будет ваш союз благословен
Обилием и счастием! В богатстве
И радости живите до последних
Годов своих в семье детей и внуков!
Печально я гляжу на торжество
Народное: разгневанный Ярило
Не кажется, и лысая вершина
Горы его покрыта облаками.
Не доброе сулит Ярилин гнев:
Холодные утра и суховеи,
Медвяных рос убыточные порчи,
Неполные наливы хлебных зерен,
Ненастную уборку — недород,
И ранние осенние морозы,
Тяжелый год и житниц оскуденье.
Закрой сперва сыпучими песками
Глаза мои, доской
тяжелой сердце
У бедненькой Купавы раздави,
Тогда бери другую. Очи видеть
Разлучницы не будут,
горя злого
Ревнивое сердечко не учует.
Снегурочка, завистница, отдай
Дружка назад!
Пока длилась отчаянная борьба, при звуках святой песни гугенотов и святой «Марсельезы», пока костры
горели и кровь лилась, этого неравенства не замечали; но наконец
тяжелое здание феодальной монархии рухнулось, долго ломали стены, отбивали замки… еще удар — еще пролом сделан, храбрые вперед, вороты отперты — и толпа хлынула, только не та, которую ждали.
Нижний храм, иссеченный в
горе, имел форму параллелограмма, гроба, тела; его наружность представляла
тяжелый портал, поддерживаемый почти египетскими колоннами; он пропадал в
горе, в дикой, необработанной природе.
По-видимому, она и сама это подозревала. От нее не умели скрыть, каким недугом умер ее отец, и она знала, что это недуг наследственный. Тем не менее жажда жизни
горела так сильно, что она даже в самые
тяжелые минуты не переставала верить и надеяться.
Наибольший успех полета обозначался достижением мельницы, с ее яркими брызгами и шумом колес… Но если даже я летал только над двором или под потолком какого-то огромного зала, наполненного людьми, и тогда проснуться — значило испытать настоящее острое ощущение
горя… Опять только сон!.. Опять я
тяжелый и несчастный…
— Ах, уж эта мне сибирская работа! — возмущался он, разглядывая каждую щель. — Не умеют сделать заклепку как следует… Разве это машина? Она у вас будет хрипеть, как удавленник, стучать, ломаться… Тьфу! Посадка велика, ход
тяжелый, на поворотах будет сваливать на один бок, против речной струи поползет черепахой, — одним словом,
горе луковое.
Чувствуя, что лицо мое вдруг точно распухло, а уши налились кровью,
отяжелели и в голове неприятно шумит, я стоял пред матерью,
сгорая в стыде, и сквозь слезы видел, как печально потемнело ее лицо, сжались губы, сдвинулись брови.
Юная мать смолкла, и только по временам какое-то
тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам. Быть может, сердце матери почуяло, что вместе с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное
горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Тяжелые, лохматые, они двигались куда-то на юго-запад, взбирались по распадкам, обволакивали мысы и оставляли в поле зрения только подошвы
гор.
Живая горная вода сочилась из-под каждой
горы, катилась по логам и уклонам, сливалась в бойкие речки, проходила через озера и, повернув тысячи
тяжелых заводских и мельничных колес, вырывалась, наконец, на степной простор, где, как шелковые ленты, ровно и свободно плыли красивые степные реки.
— А кто же их утешит, этих старушек? — просто ответил о. Сергей. — Ведь у них никого не осталось, решительно никого и ничего, кроме церкви… Молодые, сильные и счастливые люди поэтому и забывают церковь, что увлекаются жизнью и ее радостями, а когда придет настоящее
горе,
тяжелые утраты и вообще испытания, тогда и они вернутся к церкви.
Эти заботы, налагая новую обязанность, облегчают
горе и мирят с жизнью, которая вряд ли не
тяжелым делается мила для большей части.
Вы уже знаете печальную,
тяжелую весть из Иркутска. Сию минуту принесли мне письмо Волконского, который описывает кончину Никиты Муравьева и говорит, что с тою же почтою пишет к вам. Тяжело будет вам услышать это
горе. Писать не умею теперь. Говорить бы еще мог, а лучше бы всего вместе помолчать и подумать.
У него
горела голова, жгло веки глаз, сохли губы. Он нервно курил папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков. Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли от прошедшей ночи, и сразу
тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно обволок его черной ватой.
— Ей-богу. Ты посмотри у него в комнатке: круглые сутки, днем и ночью, лампадка
горит перед образами. Он очень до бога усердный… Только я думаю, что он оттого такой, что
тяжелые грехи на нем. Убийца он.
Расположенное в лощине между
горами, с трех сторон окруженное тощей, голой уремой, а с четвертой — голою
горою, заваленное сугробами снега, из которых торчали соломенные крыши крестьянских изб, — Багрово произвело ужасно
тяжелое впечатление на мою мать.
Симбирская
гора, или, лучше сказать, подъем на Симбирскую
гору, высокую, крутую и косогористую, был тогда таким
тяжелым делом, что даже в сухое время считали его более затруднительным, чем самую переправу через Волгу; во время же грязи для
тяжелого экипажа это было препятствие, к преодолению которого требовались неимоверные усилия; это был подвиг, даже небезопасный.
С каждым шагом вперед горизонт раздается шире и шире; из-за узорчатой прорези елового леса выступают гряды синих
гор, которые тянутся к северу
тяжелыми валами, точно складки обросшей зеленой щетиной кожи какого-то чудовища.
Усмехаясь, он вышел своей
тяжелой походкой, увеличив
горе матери суровой безнадежностью своих слов.
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли,
отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они
горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Тяжелый, давящий испуг обнял грудь матери. Она не понимала, о чем говорилось, но чувствовала, что впереди ее ждет
горе.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого,
тяжелый ком привычных чувств и
сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
—
Тяжелый парень! — согласился хохол, качая головой. — Но это пройдет! Это у меня было. Когда неярко в сердце
горит — много сажи в нем накопляется. Ну, вы, ненько, ложитесь, а я посижу, почитаю еще.
Она собралась к нему на четвертый день после его посещения. Когда телега с двумя ее сундуками выехала из слободки в поле, она, обернувшись назад, вдруг почувствовала, что навсегда бросает место, где прошла темная и
тяжелая полоса ее жизни, где началась другая, — полная нового
горя и радости, быстро поглощавшая дни.
Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись — и нас — все быстрее — как
тяжелая машина под
гору — обжали кольцом — и к разинутым дверям, в дверь, внутрь…
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо
тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но глаза
горели гневом. Я весь съежился. Из этих глаз, глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или… ненависть.
Но когда эти люди и эти картины встают в моей памяти, затянутые дымкой прошедшего, я вижу только черты
тяжелого трагизма, глубокого
горя и нужды.
Прошло четыре томительных дня. Я грустно ходил по саду и с тоской смотрел по направлению к
горе, ожидая, кроме того, грозы, которая собиралась над моей головой. Что будет, я не знал, но на сердце у меня было тяжело. Меня в жизни никто еще не наказывал; отец не только не трогал меня пальцем, но я от него не слышал никогда ни одного резкого слова. Теперь меня томило
тяжелое предчувствие.
Опять шел Ромашов домой, чувствуя себя одиноким, тоскующим, потерявшимся в каком-то чужом, темном и враждебном месте. Опять
горела на западе в сизых нагроможденных
тяжелых тучах красно-янтарная заря, и опять Ромашову чудился далеко за чертой горизонта, за домами и полями, прекрасный фантастический город с жизнью, полной красоты, изящества и счастья.
Умом он знал, что ему нужно идти домой, но по какому-то непонятному влечению он вернулся в столовую. Там уже многие дремали, сидя на стульях и подоконниках. Было невыносимо жарко, и, несмотря на открытые окна, лампы и свечи
горели не мигая. Утомленная, сбившаяся с ног прислуга и солдаты-буфетчики дремали стоя и ежеминутно зевали, не разжимая челюсти, одними ноздрями. Но повальное,
тяжелое, общее пьянство не прекращалось.
А теперь все пойдут грустные,
тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило
горе, черное
горе, которое бог один знает когда кончится.
Лужи крови, видные на местах не занятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарение рабочих с носилками производили какой-то особенный
тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно
горели 4 свечи на различных концах залы.
Безликие иконы смотрят с темных стен, к стеклам окон прижалась темная ночь. Лампы
горят тускло в духоте мастерской; прислушаешься, и — среди
тяжелого топота, в шуме голосов выделяется торопливое падение капель воды из медного умывальника в ушат с помоями.
Хаджи-Мурат вспомнил свою мать, когда она, укладывая его спать с собой рядом, под шубой, на крыше сакли, пела ему эту песню, и он просил ее показать ему то место на боку, где остался след от раны. Как живую, он видел перед собой свою мать — не такою сморщенной, седой и с решеткой зубов, какою он оставил ее теперь, а молодой, красивой и такой сильной, что она, когда ему было уже лет пять и он был
тяжелый, носила его за спиной в корзине через
горы к деду.